Копипаста:Норлин Илонвэ:Мать и сын
Я не знал свою мать.
Изначально ее нечеткий размытый образ в моем воображении соткался из рассказов отца и других эльдар, некогда ее знавших и с сердобольной охотой делившихся драгоценными для меня воспоминаниями. Из рисунков и набросков в ящике отцовского стола и того цветного портрета, который он позднее выполнил по моей просьбе, хотя живопись не входила в число сильнейших его сторон. И из висевшего над моей постелью гобелена, перенесенного в раннем отрочестве из небольшой гостиной, прятавшейся в лабиринте дворцовых комнат. Перенесенного в тот момент, когда рядом с отцом появилась другая женщина, слишком жалостливая и недостаточно чуткая, чтобы понять, насколько мне претили ее назойливые ласки и вечное сострадание во взгляде. Возможно, если бы она это осознала и оставила попытки заменить мать, которые я приравнивал к преступному стремлению вытеснить ее и так зыбкую тень из моего сердца, все сложилось бы иначе. Но она смотрела на вытканный портрет моих родителей, держащихся за руки на стене моей спальни, и видела в этом призыв к умножению опеки.
Наверное, она была хорошей матерью собственным детям, хотя качественной женой быть не могла. Имела на мой счет какие-то благие намерения, но слишком отличалась от той, чье место занимала. Такая высокая, светлая, спокойная, приторно улыбчивая. Неживая.
Мать я впервые увидел уже подростком. Таково было желание отца, и, оглядываясь назад с высоты прожитого, я с ним согласен.
Ее неподвижное тело, нетленное, но такое же холодное, как мраморное ложе, на которой она лежала. Склоняющиеся к нему ветви деревьев, чью листву никогда не тревожил ветер и мельтешение птиц. Цветы вокруг, источавшие какой-то странный сладковато-сонный запах. И спокойное безмятежное лицо без тени чувств, на которое я неотрывно смотрел, и где-то в груди слабая надежда на долгожданное пробуждение мешалась со страхом, что сейчас в этой тишине она откроет глаза, молча сядет и позовет меня по имени. Иногда мне кажется что, если бы это действительно произошло, я бежал бы впереди собственного коня, пока не уперся бы лбом в стены Тириона.
Но, как ни странно, именно тогда я понял, что не боюсь смерти. Что такая неподвижная неопределенность куда страшнее. Что пустые надежды не несут ничего, кроме боли. Что смерть всего лишь заурядна и милосердна.
Я не помнил свою мать, и, закрывая глаза, не мог представить ее, даже сидя на этой проклятой мраморной глыбе рядом с ней. Она, будто влекомая чем-то, ускользала от моего внутреннего взора, подставляя ему то удаляющуюся спину, то фигуру, склоненную над работой, то тонкие нежные руки, тянущиеся ко мне откуда-то сверху. Эти туманные видения, ее немногочисленные вещи, которые я забирал себе, и рассказы были будто последние осколки чего-то давно разбитого, они давали весьма смутное представление об утраченном целом, но за них я судорожно хватался и раз за разом резался в кровь.
Немного позднее, когда ко мне пришло внезапное осознание, еще одним таким осколком стало имя, которым она то ли одарила, то ли прокляла меня при рождении. Я вцепился в него мертвой хваткой, почти перестав отзываться на данное отцом. Имя было тем единственным, что кроме цвета глаз и расшитых пеленок осталось мне от нее и принадлежало мне безраздельно. Мне нравилось слышать его, ощущая так какую-то связь с матерью и вспоминая о той своей сущности, которую она предрекла.
Наверное, все это было отражением того, что постепенно я, мы с ней все дальше уходили друг от друга. И с годами меня начали посещать мысли о том, чтобы я сказал и сделал, если бы она вдруг вернулась. Как бы я повел себя по отношению к этой женщине, которая должна была быть мне ближе всех и вся, и которую я совсем не знал? Я никогда себе не признавался, но, наверное, постепенно, не прекращая надеяться, я начал бояться того, что однажды встречу ее. Что ее некогда мертвые губы коснутся моего лица, и она будет спрашивать меня о чем-то. О том, как я распорядился своей жизнью, доставшейся мне такой ценой…
Сейчас за моей спиной остался Валинор и отголоски предупреждений и пророчеств, сулящих страдания и гибель. Я знаю, что обещанная оставшимися смерть не устрашит меня, но если я встречу ее, не предстоит ли мне взглянуть в глаза высшему судье, рядом с которым Намо — ничто?
Я не знаю своего сына.
Тот ворочающийся теплый сверток, который я баюкала у своей груди так недолго, со счастливой улыбкой ловя взгляд внимательных быстрых глаз, давно остался в прошлом, и он не вяжется в единое целое с тем, кем мой сын стал со временем.
Уже в Залах я утешала себя крупицами воспоминаний, представляя, как он растет, постигает мир и… Нет, я не знала, понял ли он меня и все еще ждет или уже начал постепенно ненавидеть за то, что я его оставила. Что меня не было рядом с ним, когда он рассаживал коленки, приносил во дворец и прятал под кроватью щенка, разбивал окна и вазы, делал первые успехи в ремеслах, учился ездить верхом, влюблялся, дарил кольцо невесте, брал на руки первенца. Что я не знаю, что он любит и чего не переносит, какой рукой берет перо и покусывает ли его кончик, задумавшись над письмом.
Я ничего не знаю о нем нынешнем.
Даже сейчас я смотрю на наполовину законченную работу, останавливая взгляд на закованном в броню воине в центре полотна, и не чувствую, что это мой сын. Этот нолдо высок и красив, бесстрашен и силен. Его глаза сверкают гневом и жаждой мести, его меч обагрен кровью, и он не чувствует жалости, его путь ведет в подлинное величие, и его не останавливает это. Он — пламя, которое может сжечь всё. Я почувствовала его грядущий жар годы назад, и с моих губ слетело имя, которое клеймом будет гореть в памяти веков, вызывая восхищение и ужас. И я тоже боюсь его. Боюсь однажды заглянуть в глаза своему драгоценному дитя, чтобы увидеть в них безграничное могущество и сверхъестественную сущность и понять, как велика в этом преображении моя вина. Будет ли он обвинять меня, а если нет, то, что скажет? И что скажу я? Спрошу, как ему жилось все эти годы, как будто уже и так не знаю этого?
Левая половина гобелена еще не родилась на свет, но мне известно и то, что на ней будет. Оттягивая мгновения, я перебираю в пальцах мотки багрового и рыжего шелка и смотрю в обрамленное контурами шлема чужое лицо. Скорбная тень его отца неслышно стоит у меня за спиной — ему позволено наблюдать за работой, и, со вздохом вдевая в иглу новую нить, я думаю о том, хочу ли, чтобы то же самое позволили нашему сыну.
— … ослушался советов тех, кто выше тебя, — бесстрастный отстраненный голос гулко и величаво звучит в тишине Залов: — Обагрил руки в крови моих слуг и вверг принадлежащий нам народ в смуту. Хуже всего, ты погиб, не исполнив благородной клятвы, и оттого путь твой лежит согласно с ней. Ты пришел к Судье, и он выносит приговор — отныне и до конца мира место твое — в Чертогах. Навсегда ты будешь размышлять о делах своих, оставаясь свидетелем того, как новые и новые фэа приходят в Мандос. Таково слово Валар. Слышал ли ты его, Феанаро, сын Финвэ. И хочешь ли ты спросить о чем-то у Судьи?
— Где мой отец и моя мать? — не замедлит последовать лишенный тени смирения вопрос.
— Финвэ остался в Чертогах дабы позволить Мириэль вернуться к жизни, как она того пожелала. Теперь ее имя — Фириэль, а дом — залы Вайрэ, и там она переносит на ткань деяния нолдор. И Финвэ разрешено навещать ее.
— Могу я их увидеть?
Тишина снова обтекает пространство бесконечных Залов. Намо сверху вниз смотрит на застывшего перед ним эльда. Ему не нужно отводить взгляд, чтобы увидеть бесцветную фигуру высокой печальной женщины, появившуюся поодаль среди жидко клубящегося тумана. Он без слов слушает доступный лишь ему тихий скорбный голос и медленно кивает, будто самому себе, и только тогда дает ответ ждущему:
— Когда поймешь, что готов к этому.